Через день я уж в деревне был и ждал, что будет из дому. Приехала мамка и не ругала, а только всё ревела: поглядит – и в слёзы. «Я, – говорит, – тебя уж похоронила…» Ну, с отцом дома другой разговор был.
Дело было давно – лет тридцать назад. Подрос я, и пришло время меня на работу посылать.
Если в пекарню меня отдать, так мамка боялась, что там простуда: жара да сквозняки. В кузницу – четырнадцати лет – ещё молодой, говорят. А в типографию и слышать не хотела: все наборщики, говорит, пьяницы. И каждый день одни эти разговоры: куда да куда. Хоть обедать не садись. Как будто я в чём виноват!
Вот раз пришёл жилец наш Онисим Андреевич и говорит, что довольно канитель эту тянуть. С самой весны, говорит, языком бьёте, а толку никакого. А я его вот раз-два – и на место поставлю. «Хочешь, – говорит, – пароходы строить?»
Ещё бы, кто не хочет! Пароходы-то!
Мамка опять: в воду там свалится, утонет, и ещё что-то будет. А Онисим Андреевич был немного выпивши и заругался. Говорит, чтоб завтра утром к заводу приходил, у него там знакомый есть.
Всю ночь думал: вот пароходы строим; мачты сейчас ставить, трубу. Главное, думал, трубу – в ней вся сила. Вот чудак был!
Утром, чуть свет – к заводу.
Там ходили в контору, туда-сюда; теперь-то я всё знаю, а тогда страшно показалось. Двор большой, прямо поле целое, по нему всё рельсы, рельсы, и ходят вагончики, а на них краны подъёмные. Много их бегает. Подымет цепочкой груз и тащит. Я всё на них смотрел и о рельсы спотыкался.
А дальше, у самой реки, чего-то нагорожено высоко-высоко, всё железным переплётом, как будто дом какой решётчатый. Это самый эллинг-то и есть, где пароходы строятся.
И оттуда такая трескотня, как будто всё время пальба идёт из пулемётов, и только слышно: дзяв! дзяв! – бахает чем-то по железу.
Пошли туда, а там леса поставлены, вот как дом в пять этажей строят. Леса эти около судна нагорожены. А судно из ржавых листов, толщенных, и листы эти к железным рёбрам рабочие крепят. А по лесам на досках все мастеровые, на полках, как мухи. Мне сразу показалось, что все с пистолетами, только пистолеты на толстых верёвках. Теперь-то я знаю, что это воздушный молоток, и не на верёвке, а это трубка к нему идёт, и по ней сжатый воздух гонят от насоса. А в стволе воздухом работает самый молоток: мечется взад и вперёд, и если к чему ствол приставить, так бьёт шибко, дробно. А тогда мне показалось, что пистолеты.
По лесам сходни, переходы, напихано с яруса на ярус, а мы всё выше, выше лезем; кругом так гудит, в уши бьёт, прямо как тебе по голове кто барабанит. Перелезли на самое судно, на железную палубу. И всё железо, железо кругом. И такой грохот, что я думал – не может быть, чтобы это целый день, это, должно, только сейчас так расшумелись. Нельзя этого стука выдержать. Потом оказалось, что всё время так.
Подводят меня к железному столику, вроде тумбочки. Вижу, наверху уголь горит, а между ножками гармоникой мехи, и ручка сбоку. Мне этот, что привёл меня, показывает на ручку – дергай, значит. Я хотел спросить, что потом делать, и голоса своего не слышу; кричу – и как немой.
Такой грохот, аж стонет железо.
Смотрю, тут двое мальчиков стоят и чего-то греют. Закопчённые такие, чёрные. Толкают меня, чтоб я за ручку дёргал. Я начал дёргать, мехи заработали, уголь горит; они там что-то работают, а кругом такой гром – похоже, что не строят, а ломают со всей силы, и что вот-вот всё завалится, и я сам не знаю, на чём стою и куда в случае чего бежать.
А сам качаю, качаю.
Вдруг один мальчишка меня щипцами в плечо. Я ещё сильнее ручку дёргать, а он опять щипцами – это надо было, чтоб я полегче, а то уголь вон с горна улетает, – этот столик горном называется. Потом мальчишки вытащили щипцами из огня заклёпки – аж белые – и потащили куда-то. А я всё стараюсь.
Какой-то дядя проходил – как толкнёт меня в затылок: что-то показывает. Ничего не понять – грохот, звенит, бахает кругом. Я сильней качать. Он сорвал с меня картуз. Я за картузом – и пустил ручку. Он тогда показывает, чтоб потихоньку. Тут мальчишки снова толкают, тычут чем зря, а я ничего не понимаю. Даже слёзы. Ну, это я больше от дыма – очень едкий. Прямо хоть брось. Так я до обеда мучился.
Вдруг всё сразу замолкло, и тихо-тихо стало. Я даже испугался, не будет ли чего сейчас. А мальчишки мне кричат: «Через тебя пять заклёпок перепалили!»
Я тут первый раз услыхал, что у них голос есть. Все пошли вниз, и я за народом.
Мальчишки ко мне, кричат грубым голосом: «Ты заклёпки не перепаливай, дяденьке скажем, клепальщику, он тебя научит. У нас раз – и готово». И показывают мне дяденьку. Здоровый, страшный такой мне показался, в бороде.
В столовой все клепальщики отдельно сидят и через стол орут, как с того берега. От этой работы они все на ухо туги, и гам такой стоит, как будто драка идёт. А это просто обедают. И раньше чем соседу сказать, в плечо его – раз! Смотрю, мой сидит, всё лицо в гари, и ржа в бороде от железа. Глядит волком. Вынул бутылку, хотел пробку выбить, потом сразу трах горлышком об угол, отбил, выпил половину и соседу ткнул: пей!
А я поневоле около мальчишек держусь, один не найду дорогу на работу. Они говорят: «Идём, до гудка надо, чтоб горно развести». Дорогой они кричат: «У нас, знаешь, не в слесарной. У нас разговору нет. Один, – говорят, – тоже коники строил. Работали в самом дне, в клетке. Так клепальщик раз его по башке ручником – и готово. Так его там и бросили. А чего, – говорят, – на дурака смотреть!»