– А я как? – И я кивнул на дверь. – Папаша!
– Как же мы теперь с тобой будем, друг ты мой милый?
Но тут я услыхал, как под отцовскими шагами скрипят ступеньки нашей лестницы.
– А ну, гони отсюда ходом, – шепнул я Феде и пошёл в дом.
Наутро я узнал, что га́ванский Пантюшка вчера угощал всех папиросами «Цыганка» первого сорта, а сейчас лежит больной, – определили, что от мороженого.
Я пошел к Пантюшке.
Как только все вышли, я спросил:
– Пантик, откуда папиросы?
– А оттуда! Федя даёт. Ну да, не знаешь? Федя-утопленник. Я его натёр, он теперь аж до той пасхи помнить будет.
Я пообещал Пантюшке оторвать оба уха.
– А что? Я же не прошу, он сам даёт.
– Меня тоже не надо просить, я сам дам! – и я погрозил Пантюшке кулаком.
Теперь уж, шёл ли я домой или из дому, всегда поглядывал, не караулит ли где Федя.
Девчонка наша сказала мне, что в воскресенье Федя час, если не два, ходил под окнами.
Так прошёл месяц. Я уходил за рыбой в море и редко бывал дома. Потом как-то, в праздник, я оделся в чистое и пошёл в город. Я уж поднялся на спуск, как тут заметил, что за мной всё время кто-то идёт. Оглянулся – Федя-утопленник. Он сейчас же нагнал меня:
– Милость мне сделайте и уважение старой женщине, тут недалеко, зайдите! Живой рукой! Мамаша, не поверите, высохли вовсе.
Он так просил, что я решился: зайду и объясню, чтоб больше не приставали и чтоб никаких мне больше утопленников!
Жили они в комнатушке с кухней. Чистенько, и всё бумажками устлано: и плита и полочка. «Старуха» была крепкая, лет сорока пяти.
Она мне и в пояс поклонилась, хотя я не старше был её Федьки. А потом глянула на меня очень крепенько.
– Что ж это вы, – говорит, – молодой человек, как бы сказать, чванитесь? Вам господь послал человеку жизнь спасти, слов нет – спасибо. – Она снова поклонилась, на этот раз уж не очень. – А что же выходит? Вы благодарность нашу ногой швыряете, а сами должны понимать, вы не мальчик: он у меня один, смерть за ним ходила… слава Христе, – она твёрдо перекрестилась, – смерть не вышла ему, и должны мы это дело искупить. А если мы это указание оставим без внимания, то, значит, снова нас оно мучить будет, и тогда уж ему… – она огляделась, – тогда ему уж прямо в ведре утонуть может случиться. На это вы его навести хотите, молодой человек? Да? – И уж такими она на меня злыми глазами глядела, так бы вот и прошпилила насквозь. – Молчите? А то, что мать сох-нет, что я его каждый день точу: возблагодарил? А то, что я листом осиновым дрожу, думаю: как же это он останется в воде неплаченный. А? Это вам нипочём? В баню пойдёт, так я как на угольях, пока воротится.
– Так что же вы хотите? – Я уж стал пятиться к двери.
– Что хотим? – закричала мне в лицо эта мамаша. – Да ты-то что, ирод, хочешь? Бочку золота хочешь? Нет у нас бочек! С огурцами у нас кадушка, с огурцами! Так какого тебе рожна ещё подать, чтоб ты взял, креста на тебе нет! На́, на́ самовар! – Она схватила с полки медный самовар и тыкала им мне в живот. – Подушку? Фёдор, подавай подушки!
Она поставила самовар мне под ноги, бросилась к кровати, – там, как надутые, лежали пузырями две громадные подушки. С этими подушками она пошла на меня.
Я бросился к дверям. Ах ты, дьявол! Когда их успел запереть Федька?
– Мадам, успокойтесь! – сказал я. – Вы просто дайте мне копеечку на счастье, и будем квиты.
– Это за кошку дают! – закричала мамаша. – За кошку выкуп! Так вот как? Тебе что Федя мой, что котёнок – одна цена? А я за тебя три молебна служила!
– Ладно, – говорю, – ладно, пусть завтра Федя приходит, я скажу, мы порядим и будем квиты.
– Ступайте, молодой человек, только вижу я, что́ вы за гусь! Завтра так завтра. Ишь ведь, и цены себе не сложит! Проводи, Фёдор!
Я уж за дверью слыхал, как она сказала:
– Послал господь!
Мы вышли с Федей.
– Ну и мамаша, – говорю, – у тебя: коловорот!
– Да не покрепче вашего папаши будет. Тот раз думал: порешат они меня подсвечником. Как ноги только унёс!
– Слушай, Фёдор. Ну их, с родителями! Давай сами поладим. Возьми ты у мамаши своей, что она там, голову сахару, что ли, или мыло – «благодарность», одним словом, и занеси ты её, благодарность эту, куда-нибудь к чертям в болото. Ну, старухам в богадельню какую-нибудь. Или хочешь: продай да пропей. Понял? И квиты.
Я зашагал, Федя за мной.
– Никак этого невозможно. Как же я перед мамашей-то солгу? Видали сами: они на три аршина в землю видят, мамаша. Обманите, если умеете, вы своего родителя, скажите: вроде купили.
– Иди ты… – И я выругался. – И чтоб тебя не видал никогда. Сунься ты к нам в гавань, – вот истинный бог, скажу ребятам, они тебе нос утрут в лучшем виде.
Федя всё что-то говорил, но я шагал во весь мах и повторял:
– Чтоб и ноги твоей… и духу твоего! Чтоб ни под окном, ни у ворот!..
Я завернул в какой-то двор. Федя отстал. Я выждал минут десять – и домой.
Дома я матери рассказал, что нет никакого сладу с утопленником, что у него мамаша объявилась и чуть меня эта мамаша в самоваре не сварила, что если эта мамаша сохнет, то пусть она в порошок рассыплется – не чихну; туда ей, выжиге, и дорога.
Я долго ругался и махал руками.
Мать сказала мне, что не надо дураком быть, но я не дал ей больше говорить, а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: «Чай Высоцкого» и «Лучшая питательная овсянка Геркулес» – и что от чернослива его скоро наизнанку вывернет.
Но мать махнула рукой и вышла из комнаты.
…Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его как ветром сдуло. Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или в каком лабазе приказчиком. То-то, ага!