– Дайте платок, носовой платок! – крикнул я зрителям.
Они дали бы фокуснику, честное слово, дюжина платков протянулась бы, но тут только спрашивали задних:
– У вас есть платок? Ну, какой! Ну, какой! Ну, носовой платок обыкновенный!
Я не вытерпел: вскочил, присунулся к какому-то котелку и замахнулся:
– Давай платок!
И как он живо полез в карман, и какой глаженый платочек вынул!
Теперь мальчишка держал обёрнутый в платок язык утопленника, а я оттягивал ему руки и пригибал к груди.
Мне показалось, что первый раз в жизни я дохнул – это вот с ним вместе, с его первым вздохом.
Мальчишка уже тёр своей курткой ноги и бока этому парню. Тёр уж от всего сердца, раз дело шло на лад. Утопленник-то! Ого! Он уж у меня руки вырывает, глаза открыл. Публика загудела громче.
Утопленник приподнялся на локте, икнул, и его стало рвать. С меня катил пот. Я встал и пошёл сквозь толпу к купальне.
Дамы закрывались зонтиками и говорили:
– Я думала, что они бледнеют, а глядите, какой он красный! Да посмотрите!
Они меня принимали за утопленника.
Одежду мою украсть не успели.
Через полчаса я отлежался, оделся и вышел. Никого уже не было. Пришёл пароход, и на нём мыли палубу.
Дома я завязал руку.
А через три дня перестал даже злиться на зонтики. И забыл про утопленника: много всякого дела летело через мою голову.
Да вот тоже с утопленниками. Уходил пароход с новобранцами. Мы с приятелем Гришкой на шлюпке вертелись тут же. Пароход отвалил, грянула музыка. И вдруг с пристани одна девица крикнула пронзительно:
– Сеня! Не забывай! – и прыг в воду.
– И меня тоже!
Глядим, и другая летит следом. И барахтаются тут же, под сваями. Мы с Гришкой мигом на шлюпке туда. Одну выхватили из воды, а она кричит:
– А шляпку! Шляпку-то!
Но мы скорей к другой, вытащили на борт и другую. Пока шляпку ловили, они уже переругались:
– Тебя зачем туда понесло?
А другая говорит:
– А ты думала, ты одна отчаянно любишь?
Гришка говорит:
– Да он и не видал.
Та шляпку вытряхивает, ворчит:
– Люди видали, напишут.
Нет, это не дело, и стали мы сетки налаживать: ждали скумбрию с моря и всё готовились. Возились мы до позднего вечера.
Раз прихожу домой. Мне говорят, что ждёт меня человек, часа уж три сидит.
Вошёл к себе. Вижу – верно: сидит кто-то. Я чиркнул спичку: парень русый, в пиджачке, в косоворотке. Встал передо мной, как солдат.
– Вы, – говорит, – такой-то?
По имени, отчеству и по фамилии меня называет. Я даже струхнул. «Каково? – думаю. – Начинается!» И все грехи спешно вспомнил: очень уж серьёзно приступает к делу.
– Да, – говорю, – это я самый.
И парень мой как будто в церкви: становится на колени и бух лбом об пол. Я тут и опомниться не успел – отец мой со свечкой в дверях:
– Это что за представление?
Парень мой вскочил. Отец присунул свечу к его лицу.
– Что это за балаган, я спрашиваю? – крикнул отец.
Парень смотрел потерянно и лепетал:
– Я Федя. Они меня из воды вынули. Мамаша велела в ножки…
– Что-о? – отец со свечой ко мне. – Ты что же, Николая-угодника здесь разыгрываешь? А?
Я уже догадался, что это тот самый паренёк, которого я с месяц назад выволок из воды. Я не знал, как отцу сразу всё объяснить, но тут Федя уже твёрже сказал:
– Честное слово, будьте любезны… Это я был утопленник, а они меня спасли. Благодарность обещаю…
– Никаких мне утопленников здесь! – и отец так махнул свечой, что она погасла. – Вон!! – И ногами затопал.
Федя попятился.
– Ну, уж я как-нибудь… – бормотал Федя с порога.
Отец не слушал, кричал в темноте:
– Двугривенные бакшиши собирать! Мерзость какая! Вон!
Но тут и я улизнул из тёмной комнаты. За шапку – и к Гришке.
Ну, как мне было Федю узнать? Из воды он глядел на меня, как сумасшедший из форточки. А тут на́ тебе: молодец молодцом, с причёской на пробор, пиджачок, да и в сумерках кто его разберёт! И вот оскандалил, хоть домой теперь не иди.
Уже все легли, когда я вернулся. Наутро объяснил матери, как было дело; пусть уговорит отца. А она посмеялась, однако обещала.
Вечером иду домой. И вот только я в ворота – тут, как из стенки, вышел Федя:
– Мы очень вами благодарны… Мы бы на другой день, тогда же, явились… Ноги, простите, так были растёрты… И вот бока, руки только раскоряченными держать можно: до чего разодрал, дай бог ему здоровья, мальчик этот, Пантюша. Мамаша маслом на ночь мне мажут третью неделю. Такой маленький, скажите, мальчик, а как здоров-то! Ах, спасибо!
Это он скороговоркой спешил сказать, а я уж брался за двери:
– Ну, ладно. Заживёт. Прощайте!
Но Федя взял меня за руки:
– Нет, я не войду, не бойтесь. Папаша ваш чересчур серьёзный. А я благодарность вашей девушке передал.
– Стой! – сказал я и толкнул Федю в дверь. Я позвал нашу девчонку и в сенях втихомолку велел принести сюда Федину благодарность. Дверь я держал, чтобы Федя не выскочил.
Девчонка приволокла голову сахару, а потом пудовый мешочек муки «четыре нуля» и, смотрю, ещё тащит – мыла фунтов десять, два бруска.
– Забирай! – шёпотом закричал я в ухо Феде.
– Дорогой, милый мой человек! – Федя чуть не плакал, но тоже шёпотом (оба мы боялись моего отца). – Золотой ты мой! Мамаша мне наказала, чтобы вручить. Говорит, коли не отблагодаришь, так ты у меня сызнова потонешь. Да это хоть кого спроси. Я же в лабазе работаю, на Сретенской, у Сотова. Ты возьми это, дорогой, и квиты будем. А мамаша каждый день за тебя богу всё равно молит. Борисом ведь звать? Возьми, дорогой. Как же я домой пойду? Мамаша…